В печальном положении женщин и в еще худшем положении сыновей, страдавших от неограниченной власти отцов, во все более расширявшемся зле безбрачия, в разрушении семьи и семейных устоев, во все более распространявшемся рабовладении, при котором всю работу во всех областях вели рабы, пусть даже и не очень усердно, а свободные граждане вели праздную жизнь, последствием которой было обнищание, — вот в каких явлениях кроется истинная причина, первоисточник упадка Рима и разложения огромной империи, которую за короткое время создала ассимилирующая и объединяющая сила грубой, воинственной и доблестной Римской республики.
Конечно, Гортензий не мог в эту минуту заниматься всеми этими исследованиями и размышлениями, несмотря на свой блестящий ум; он долго смотрел с состраданием на сестру, а затем ласково сказал ей:
— Я вижу, дорогая Валерия, что ты сейчас себя плохо чувствуешь.
— Я? — воскликнула матрона, быстро поднявшись. — Нет, нет, я чувствую себя совсем хорошо, я…
— Нет, Валерия, поверь мне, ты нездорова, право нездорова… Ты так взволнована, возбуждена. Это лишает тебя трезвой ясности ума, необходимой при разговоре о таких серьезных вещах.
— Но я…
— Отложим нашу беседу до завтра, до послезавтра, до более подходящего момента.
— Но предупреждаю тебя, я все решила бесповоротно.
— Хорошо, хорошо… Мы еще об этом поговорим… когда увидимся… А пока я молю богов, чтобы они не лишили тебя своего покровительства, и прощаюсь с тобой. Привет тебе, Валерия, привет!
— Привет тебе, Гортензий.
Оратор вышел из конклава. Валерия осталась одна, погруженная в глубокое, печальное раздумье. От этих грустных мыслей ее отвлек Спартак. Войдя в конклав, он бросился к ногам Валерии и, обнимая, целуя ее, в бессвязных словах благодарил ее за любовь к нему и за выраженные ею чувства.
Вдруг он вздрогнул, вырвался из объятий Валерии и, сразу побледнев, насторожился, как будто сосредоточенно, всеми силами души прислушивался к чему-то.
— Что с тобой? — взволнованно спросила Валерия.
— Молчи, молчи, — прошептал Спартак.
В эту минуту в глубокой тишине оба ясно услышали хор чистых и звучных молодых голосов, хотя до конклава Валерии долетало только слабое, отдаленное его эхо. Хор пел где-то далеко, на одной из четырех улиц, которые вели к дому Суллы, стоявшему очень уединенно, как и все патрицианские дома; пели песню, сложенную на полуварварском языке — смеси греческого с фракийским:
Сестра богинь, Свобода, зажигай
На подвиг благородный
Сердца твоих сынов,
Сестра богинь, Свобода, гнев народный
Ты окрыли, святая,
В огне освободительных боев!
В мечи, в мечи оковы
Перекуют рабы;
Долг их призвал суровый,
И даже робкий храбр в пылу борьбы.
Сестра богинь, Свобода, в свете славы
Ты искрою одною
Священного огня
Зажги пожар везде, где пот кровавый
Течет и где страдает раб, стеня,
Чтобы тиран за чашей круговою
Мог нежиться в чертогах!
Свобода, сердце каждого борца
Ты воодушевляй на всех дорогах!
Отвагу влей в сердца,
В синеющие жилы
Влей кровь свою, удвой наш гнев и силы!..
Сестра богинь, Свобода, за тобой
С напевом грубым ринемся мы в бой.
Широко раскрыв глаза, Спартак замер и весь обратился в слух, как будто вся его жизнь зависела от этой песни. Валерия могла уловить и понять только немногие греческие слова. Она молчала, и на ее бледном, как алебастр, лице отражалось страдание, написанное на лице рудиария, хотя она и не понимала причину его душевной муки.
Оба не произнесли ни слова; когда же стихло пение гладиаторов, Спартак схватил руки Валерии и, целуя их с лихорадочной горячностью, произнес прерывающимся от слез голосом:
— Не могу… не могу… Валерия… Моя Валерия… прости меня… Я не могу всецело принадлежать тебе… потому что сам не принадлежу себе…
Валерия вскочила, увидев в этих бессвязных словах намек на какую-то прежнюю любовь рудиария. В волнении она воскликнула:
— Спартак!.. Что ты говоришь!.. Что ты сказал? Какая женщина может отнять у меня твое сердце?
— Не женщина… нет, — ответил гладиатор, печально качая головой, — не женщина запрещает мне быть счастливым… самым счастливым из людей… Нет! Это… это… Нет, не могу сказать… не могу говорить… Я связан священной и нерушимой клятвой… Я больше не принадлежу себе… И достаточно этого… потому что, повторяю тебе, я не могу, не должен говорить… Знай только одно, — добавил он дрожащим голосом, — вдали от тебя, лишенный твоих божественных поцелуев… я буду несчастлив… очень несчастлив… — И голосом, в котором звучало глубокое горе, он сказал: — Самый несчастный из всех людей.
— Что с тобой? Ты сошел с ума? — испуганно произнесла Валерия, и, схватив своими маленькими руками голову Спартака, сдвинув брови, она пристально смотрела черными сверкающими глазами в его глаза, как бы желая прочесть в них и понять, не лишился ли он действительно рассудка.
— Ты сходишь с ума?.. Что ты говоришь? Что ты мне говоришь? Кто запрещает тебе принадлежать мне, одной мне?.. Говори же! Рассей мои сомнения, избавь меня от мук, скажи мне — кто?.. Кто тебе запрещает?..
— Выслушай, выслушай меня, моя божественная, обожаемая Валерия, — сказал дрожащим голосом Спартак; на его искаженном лице можно было прочесть жестокую борьбу противоречивых чувств, бушевавших в его груди. — Выслушай меня… Я не смею говорить… не в моей власти сказать тебе, что отдаляет меня от тебя… знай только, что никакая другая женщина не может… не могла бы заставить меня забыть твои чары. Ты должна это понять. Ты для меня выше и больше, чем богиня. Ты должна знать, что не может в моей душе зародиться чувство к какой-нибудь другой женщине… будь в этом уверена. Клянусь тебе своей жизнью, своей честью, клянусь твоей честью и жизнью, я говорю искренне, честно и даю клятву: вблизи или вдали я всегда буду твоим, только твоим, твой образ, память о тебе всегда будет в моем сердце. Тебе одной я буду поклоняться и только тебя боготворить…
— Но что же с тобой? Если ты так любишь меня, почему говоришь мне о твоих страданиях? — спрашивала бедная женщина, едва сдерживая рыдания. — Почему ты не можешь доверить мне свою тайну? Разве ты сомневаешься в моей любви, в моей преданности тебе? Разве я мало дала тебе доказательств? Хочешь еще других?.. Говори… говори… приказывай… Чего ты хочешь?..
— Какая мука! — вне себя вскричал Спартак. Он рвал на себе волосы, в отчаянии ломал и кусал свои руки. — Любить, обожать, боготворить прекраснейшую из женщин, быть любимым ею и бежать от нее… не имея права сказать ей… не имея права ничего сказать… потому что… Я не могу… не могу… — прокричал он в отчаянии. — Несчастный я, я не смею говорить!
Валерия, рыдая, обнимала его; он вырвался из ее объятий.
— Но я вернусь, вернусь… когда получу разрешение нарушить свою клятву… вернусь завтра, послезавтра, скоро. Валерия, это не моя тайна. И ты простишь меня тогда и еще больше будешь любить… если ты можешь любить еще сильнее, если существует чувство более сильное, чем то, которое связывает нас… Прощай, прощай, моя обожаемая Валерия!
И сверхчеловеческим усилием воли он заставил себя разжать объятия любимой женщины, которая плакала, моля о сострадании. Шатаясь, как пьяный, Спартак вышел из конклава, а Валерия, лишившись чувств от пережитых волнений, упала на пол.