Тем временем Спартак в лагере под Венусией неутомимо обучал военному искусству два новых легиона. Ровно через восемнадцать дней после свидания и беседы с консулом Марком Теренцием Варроном Лукуллом для этих легионов были доставлены в лагерь гладиаторов десять тысяч панцирей, щиты, мечи и дротики, затребованные в обмен на четыре тысячи пленных, которые были полностью разоружены и отправлены в Рим.

Как только были вооружены два последних легиона, один из них, одиннадцатый, состоявший из галлов, был придан к четырем, которыми командовал Крикс, а другой, состоявший из фракийцев, был отдан под командование Граника. Спартак оставил лагерь в Венусии и малыми переходами двинулся в Апулию. Сначала он отправился в Барий, а затем подошел к стенам Брундизия, самого значительного и важного военного порта римлян на Адриатическом море. Во время этого перехода, длившегося два месяца, не произошло ни одной значительной стычки между римлянами и гладиаторами, так как стычками никак нельзя было назвать слабое, легко преодолеваемое сопротивление, которое оказывали армии Спартака некоторые города.

В конце августа Спартак, отойдя от превосходно укрепленного Брундизия, в который он даже не пытался вступить, расположился лагерем близ Гнатии, в хорошо укрепленном месте, которое он по своему обыкновению укрепил еще более, окружив его широкими рвами, так как фракиец решил перезимовать в этой провинции, где плодородная почва, прекрасные пастбища и обилие скота обеспечивали его войско продовольствием.

В то же время вождь гладиаторов подолгу обдумывал, что следовало бы сделать, чтобы начатая им война приняла более решительный характер. После зрелых размышлений он созвал своих военачальников на секретное военное совещание; там долго обсуждался вопрос о том, что надо предпринять; по всей вероятности, были приняты важные решения, но в лагере гладиаторов никому не удалось узнать этой тайны.

Ночью, после совещания, закончившегося к вечеру, Эвтибида сняла с себя оружие, наполовину завернулась в пеплум, искусно полуобнажив плечи и грудь, и села на скамью внутри своей палатки.

Небольшой медный светильник опускался со столба, поддерживавшего палатку, и слабо освещал ее.

Эвтибида была бледна, ее мрачный и злой взгляд был устремлен на вход в палатку; она как будто машинально направила туда свое внимание, тогда как голову ее наполняли совсем иные мысли. Внезапно она вскочила и, напрягая слух, стала прислушиваться; глаза ее вдруг загорелись от радости, шум шагов доносился все явственнее и, казалось, подтверждал приход того, кого она ждала и желала видеть.

Вскоре на пороге палатки показалась огромная фигура Эномая, которому пришлось наклонить голову, чтобы проникнуть в храм Венеры, как он в шутку называл палатку Эвтибиды.

Приблизившись к гречанке, гигант стал перед ней на колени и, взяв обе ее руки, поднес их к губам.

— О моя божественная Эвтибида! — произнес он.

Стоя на коленях, Эномай все же был на голову выше девушки, сидевшей на скамье; только встав на корточки, он мог взглянуть своими маленькими черными глазками в лицо красавицы.

Две эти головы являли необычайный контраст: правильные черты лица, белизна кожи Эвтибиды еще сильнее подчеркивали грубость черт и землисто-смуглый цвет лица Эномая, а его всклокоченные волосы и взъерошенная борода пепельно-каштанового Цвета еще сильнее оттеняли красоту рыжих кос красавицы-куртизанки.

— Долго продолжалось совещание? — спросила Эвтибида, глядя доброжелательно и ласково на огромного германца, простертого у ее ног.

— Да, долго… к сожалению, чересчур долго, — ответил Эномай. — Уверяю тебя, мне так наскучили эти совещания. Я солдат, и, клянусь молниями Тора, не по душе мне все эти собрания.

— Но ведь и Спартак тоже человек действия, и если к его храбрости прибавить осторожность, то это будет только способствовать торжеству нашего дела.

— Так-то оно так… я не отрицаю этого… но я предпочел бы идти прямо на Рим.

— Безумная мысль! Только когда у нас будет армия в двести тысяч, мы сможем сделать такую смелую попытку.

И оба умолкли. Эномай смотрел на гречанку с выражением такой преданности и нежности, на которую, казалось, не был способен этот неуклюжий человек с огромными руками и ногами. Эвтибида старалась изобразить пылкие чувства, которые она, конечно, не могла испытывать, и притворно нежными взглядами, подсказанными ей искусством обольщения, ласкала простодушного германца.

— И вы обсуждали серьезные и важные дела на сегодняшнем совещании? — как бы между прочим рассеянно спросила гречанка.

— Да… серьезные и важные… так они говорят… Спартак, и Крикс, и Граник…

— Да, вы, наверно, говорили о планах предстоящих военных действий?..

— Не совсем так… но то, о чем мы совещались, почти непосредственно относится к этому. Мы обсуждали… ах, да, — воскликнул он, сразу спохватившись, — мы ведь связали друг друга священной клятвой не разглашать того, что там обсуждалось. А я-то, даже и сам того не замечая, чуть все не выболтал.

— Ведь не врагу же ты сообщаешь о своих планах… я надеюсь.

— О моя обожаемая Венера… Неужели ты могла подумать, что если я не рассказываю тебе о наших решениях, то только потому, что не доверяю тебе!

— Этого бы еще не хватало! — воскликнула возмущенная гречанка. — Клянусь Аполлоном Дельфийским! Этого еще не хватало! Неужели после того как я отдала делу угнетенных все мои богатства, принесла в жертву все преимущества жизни среди роскоши и наслаждений и из слабой девушки превратилась в борца за свободу, ты или кто-либо другой осмелится усомниться в моей преданности?

— Да избавит меня Один!.. Верь мне, что я не только боготворю твою красоту, но и высоко чту благородство и твердость твоего духа… Я настолько уважаю тебя, что, несмотря на данную клятву, я хочу сообщить тебе о…

— Нет, нет ни за что! — сказала девушка, делая вид, что она еще больше рассержена, и стараясь отделаться от ласк германца. — Какое мне дело до ваших тайн? Я о них ничего не хочу знать…

— Ну вот, ты опять по обыкновению сердишься на меня… За что ты на меня обиделась?.. О моя обожаемая девушка!.. — смиренно произнес Эномай, нежно лаская Эвтибиду, и в его голосе чувствовались слезы. — Выслушай меня, прошу тебя… знай, что…

— Замолчи, замолчи, я не хочу, чтобы ты нарушил клятву и поставил под угрозу наше дело, — с иронией сказала куртизанка. — Если бы ты верил мне… уважал меня… любил, как говоришь… если бы я была для тебя, как ты для меня, частью меня самой… ты понял бы, что твоя клятва обязывала тебя держать все, что говорили, втайне от всех, но не от меня… если я для тебя, по твоим словам, душа твоей души и все помыслы твои обращены ко мне… Но ты не любишь меня любовью чистой, преданной, безграничной, делающей человека рабом любимого… ты любишь во мне только мою проклятую красоту, ты жаждешь только моих поцелуев… а любви искренней, глубокой у тебя нет, я разочаровалась… это было только мечтой…

В голосе Эвтибиды почувствовались дрожь, волнение, слезы, и наконец девушка разразилась притворными безудержными рыданиями.

Впечатление, произведенное кокетством и всеми ухищрениями Эвтибиды, было как раз то, какого она и ожидала; за последние два месяца она не раз испытывала на Эномае силу своих чар.

Гигант был вне себя; встревоженный, бормоча бессвязные слова, он бросился целовать ноги девушки, стал просить у нее прощенья, клялся, что никогда ни в чем не мог подозревать ее; горячо и искренне уверял ее в том, что, с тех пор как он узнал ее, он любит и обожает ее как нечто для него священное, боготворит, как боготворят богов. И так как гречанка продолжала сердиться, уверяя в том, что она не желает знать никаких чужих секретов, германец стал заклинать ее всеми богами своей религии и начал горячо просить Девушку выслушать его, уверяя, что теперь и впредь, какой бы клятвой он ни был связан, он всегда будет поверять ей все, так как она душа души его и жизнь его жизни.

И он вкратце рассказал девушке все, что обсуждали начальники гладиаторов. Он сообщил, что, после вымазанных соображений о необходимости иметь на своей стороне часть патрициев и римской молодежи, обремененной долгами, жаждущей перемен и мятежно настроенной, было решено завтра же отправить надежного гонца к Катилине с просьбой принять командование над войском гладиаторов; выполнить это поручение взялся Рутилий.